Тогда он решил, что это конец.
Он не удивился. После происшедшего накануне он ждал расплаты. Но даже если бы и знал заранее, какой скорый и страшный конец его ожидает, не отказался бы от содеянного. Монах Франциск умирал грешником и вероотступником, впереди его ждали вечные адские мучения, но он ни о чем не жалел. И только одна мысль не давала ему покоя — мысль, что он никогда больше не увидит свою любимую. И тоска, порожденная этой мыслью, оказалась столь сильной, что даже не понимая того, что же он делает, Франциск каким-то образом сумел приподняться и встать, держась за стену обеими руками. Кое-как он оделся и, сдерживая стоны, выбрался на монастырский двор. Свежий утренний ветер придал ему сил, на какое-то время остудив сжигавшее его изнутри пламя. Но ему пришлось собрать всю свою волю, чтобы двинуться дальше. Только чудом можно было бы объяснить, что он не упал, пересекая двор, что кое-как сумел подняться по ступенькам вверх в каморку привратника и отворить дверь. Только чудом он отыскал ключи на поясе у привратника и сумел отцепить тяжелую связку, так и не поняв тогда — да даже и не задумываясь над этим вопросом — что брат-привратник уже мертв. Франциск отомкнул калитку в тяжелых монастырских воротах и вышел наружу.
К тому времени он уже ничего не понимал и ни о чем не думал. Ни о том, кто он, ни о том, куда и зачем он идет. Он просто шел — скорее даже, двигался — в сторону города. Падал, поднимался и, шатаясь, снова шел вперед. А иногда даже и не поднимался, просто полз на четвереньках, с опущенной головой, не глядя, куда же он ползет, но неизменно выбирая единственно правильное направление. Какая-то чуждая сила помимо его воли, уже сломленной тяжким недугом, взяла на себя управление его измученным телом, и с каждым часом этого страшного пути — а путь, несомненно, занял не один час — Франциск приближался к цели. Было уже далеко за полдень, когда он вошел в город, и тут, в тени домов, сознание частично вернулось к нему. Остаток своего пути он запомнил. Запомнил, как шел пустынными улицами, цепляясь за спасительные стены, как с отчаянием, будто бросаясь в пропасть, пересекал казавшиеся бесчисленными переулки, временами не достигая противоположной стены и падая где-то посредине, как, наконец, очутился перед ее домом и ползком взобрался на крыльцо. Сил на то, чтобы постучать, у него уже не оставалось, но она снова ждала его прямо за дверью, и последнее, что помнил Франциск в этом страшном сне, был звук отодвигаемого изнутри засова.
Когда он очнулся, было уже темно. Он лежал на кровати в той самой комнате на втором этаже, в которой позавчера впервые разглядел лицо своей любимой. Его бил озноб, и не было сил пошевелиться, чтобы натянуть одеяло повыше, не было сил даже на то, чтобы позвать кого-нибудь на помощь. Он только простонал — хрипло, чуть слышно — и даже сам не услышал своего стона. И тут же из темноты в свете стоявшей у изголовья свечи возникло ее лицо. Только лицо, ничего больше, как предсмертное видение возникло перед Франциском, и он вдруг понял, что снова согрешил, и за этот грех не будет ему прощения даже от себя самого. Не мог, не имел он права приносить болезнь в ее дом, приползать умирать сюда, к ней, которую так хотел бы защитить и спасти. В бреду, в горячке он позабыл об этом, но вот теперь, когда в голове неожиданно прояснилось — наверное, перед смертью, подумал Франциск, уже равнодушный к собственной участи — он осознал всю глубину своей вины перед любимой. «Уходи», — хотел сказать он ей, но из горла снова вырвался лишь стон, хриплый и чуть слышный.
Она поднесла ему ко рту кружку с водой, и он с жадностью выпил, расплескав половину. Это принесло облегчение, но он знал, что облегчение будет недолгим. Брат ключарь, как говорили, тоже пришел в сознание незадолго до смерти, и теперь Франциск был убежден, что вскоре и сам разделит судьбу усопшего. Несколько минут он пролежал неподвижно, собираясь с силами, потом спросил, сам удивляясь звуку своих слов:
— Я умираю?
Он почему-то не ждал ответа. А когда услышал его, то смысл сказанных слов не сразу достиг его сознания. Ему казалось почему-то, что все слова, обращенные к нему, заведомо лишены смысла. Слова утешения перед смертью были для него привычными, он и сам не раз произносил их во время своих предыдущих визитов в город.
— Нет, монах, — услышал он в ответ. — Нет, ты не умрешь. Ты останешься жив, если сделаешь все, что я велю тебе.
Сил на то, чтобы ответить, у него не оставалось. Да и нечего ему было ответить. Долго-долго лежал он не шевелясь, стараясь дышать как можно реже и спокойнее, потому что все более трудным становился для него каждый следующий вдох. И вдруг, неожиданно для себя самого, почувствовал, что душа его наполняется радостью. Неужели это правда? Неужели еще возможно для него спасение? И кто же, кто спасет его? Не сам ли дьявол в образе этой прекрасной женщины отбил у Бога его бессмертную душу? Пусть, пусть это будет дьявол. Отступать все равно уже поздно, все равно он уже отрекся от Бога накануне. И если дьявол является человеку в столь прекрасном обличье, то не есть ли служение ему величайшее из благ для смертного?
Так кощунственно текли его мысли. Мысли? Скорее, бред. Потому что состояние, в котором находился Франциск, нельзя было бы назвать бодрствованием, хотя он и не спал. Просто он отключился от реальности, перестал воспринимать окружающий мир, перестал даже ощущать течение времени, но ощущение собственного «я», деятельного и активного, не влекомого никакими сторонними силами, ощущение, обычно утрачиваемое во сне, не покинуло его. Сколько времени это продолжалось? Кто знает? Может, минуты, а может — часы. Только когда что-то резко переменилось в окружающем мире, Франциск снова пришел в себя.